До сих пор речь шла о нравах мужских колоний. В женских, разумеется, с определенными поправками на пол, творится то же самое: наколки, «прописки», вражда «мастей» и группировок. Место гомосексуализма занимает лесбиянство. Разница лишь в том, что у мужчин половые извращения — результат грубого насилия, стремления унизить или за что-то наказать жертву, а у женщин-осужденных все происходит, как правило, по обоюдному согласию. В женских зонах складываются прочные, существующие по нескольку лет «семьи» — с нежностью, драматическими страстями, «разводами», ревностью, на почве которой доходит, случается, до убийства. Известно множество случаев, когда женщина, пробыв год-два в колонии, отказывалась выходить на свидание к мужу, чтобы не оскорбить чувства нового «супруга». Партнерши, играющие в лесбийских парах мужскую роль, — «коблухи» — начинают называть себя мужскими именами, говорить нарочито грубым и низким голосом, подражать мужской походке. Человеку со стороны все это напоминает сумасшедший дом. Женщины-осужденные, однако, с «любовью» не шутят.
(Кречетников А. Жизнь за решеткой. — М.: Панорама, 1992)
От тюрьмы, от сумы и от страха
Нет правосудия совершенного. Один попал под карающую десницу, другой успел прикрыться амнистией, одному суд зачел честное прошлое, другой не сумел доказать алиби — сколько лет судебной системе, столько же и несправедливости, потому что идеален суд лишь там, где Грозный Судия, а Земля несовершенна от сотворения.
Но не есть ли несовершенство закона, заложенное, повторяю, в него изначально, некая подсказка, намек на то, что есть иная истина и высшая правда? Что, попав под действие юридической машины, может быть, важнее добиться иного результата, чем просто выигрыша судебного процесса? Понимаю, что это суждение вызовет невольное раздражение у людей, долго и безрезультатно ищущих правды по судам, прокуратурам и адвокатским конторам. Упрекать их не за что. Но и о высшей истине нельзя умолчать, прежде чем представить суду вашему Игоря Михайловича Терешина, в прошлом — директора крупного научно-исследовательского института, члена-корреспондента Академии медицинских наук, автора некоторых лекарств, в том числе знаменитых среди сердечников рибоксина и стрептодеказы, в 1982 году потерявшего все, попавшего в тюрьму, на зону и прошедшего их с достоинством, которого дай Бог другому, хотя до сих пор и не реабилитированного .
Когда бы мне пришлось составлять список людей, жизнь которых никак не пересекается с Уголовным кодексом, Терешин вошел бы, безусловно, в первую десятку как человек, по духу своему не способный преступать закон. Типичный отличник, неизменный везунчик, самый молодой в институте профессор, самый молодой в академии член-корреспондент, щепетильный, честный — характерный интеллигент. Как сказала мне за обедом одна акула петербургского бизнеса, выброшенная когда-то на мель, из одной с Терешиным камеры: «Игорю под дулом парабеллума сказать: „Своруй!.. Своруй, иначе застрелю!“ — не сворует. Он просто не сумеет своровать. В отличие, — тут акула вонзила нож в пылающий стейк, — от меня». Кровь брызнула фонтаном.
Если сжать все страницы уголовного дела Терешина до нескольких строк, выйдет, что Игоря Михайловича посадили за то, за что сажают всех директоров, если есть потребность посадить: за хищение госимущества «путем присвоения или растраты либо путем злоупотребления служебным положением» плюс «злоупотребление властью». На нормальном языке, с учетом обстоятельств дела, это означает, что Терешина обвинили в воровстве стремянок, кафеля, утеплителя и сидений унитаза для тещиной дачи.
Не буду ничего опровергать, но отмечу, что судебное разбирательство изобиловало несоответствиями и противоречиями, режущими даже дилетантский взгляд. Адвокат Вениамин Владимирович Бриль, знаток в такого рода делах, сказал: «Это был мучительнейший, тяжелейший процесс, какая-то дрейфусиада. Очевидно было, что суду дали команду сажать, и никакие показания свидетелей, разрушающие обвинения, во внимание не принимались. Я тогда своему подзащитному сказал: „Приготовьтесь к операции по утоплению“. Убежден, сегодня этот процесс был бы непременно выигран».
Посвященные, хорошо запомнившие тот нашумевший суд, рассказывали, что за несколько месяцев до возбуждения уголовного дела Терешин крупно поругался вначале с обкомом, а потом и с райкомом КПСС, секретари которых в ультимативной форме потребовали снизить число «лиц еврейской национальности» в терешинском институте до среднероссийского процента, а тот в ответ вспылил, и что Терешина, таким образом, подвели под монастырь за непонимание национальной политики партии. Впрочем, не берусь утверждать. Прошло много лет. Меня в судьбе Терешина интересовало другое.
— Игорь Михайлович, — спросил я, первый раз придя к нему домой, — а вы встречали за решеткой людей, равных вам, — членов-корреспондентов, профессоров?
Над Терешиным ввысь рядами уходили книжные стеллажи. Надо мной висел портрет хозяина работы безымянного для меня зэка.
— В «Крестах», — сказал хозяин, — я угодил с ходу в тюремную больницу. И не поверил глазам. Знакомый профессор, довольно-таки молодой мужчина, мы с ним раньше в одной профсоюзной комиссии подводили итоги соцсоревнования… Я не сразу понял, что он тоже зэк. А потом, услышав его историю, хоть это и нехорошо, подумал: черт, не все уж так ужасно со мной! В отличие от меня, его, профессора, почтенного человека и отца семейства, подвели под изнасилование. В своём институте он был первым кандидатом на освобождающуюся директорскую должность. Но оппозиция нашла способ его устранить. К нему зашла на прием медсестра, разорвала блузку, а потом выбежала в коридор и стала кричать, что он ее пытался изнасиловать…
— Он-то как оказался в тюремной больнице — сердце?
— Сломанные ребра и сотрясение мозга. Он скрыл в камере, что осужден по 117-й статье, потому что знал: прибывших по этой статье бьют, и бьют жестоко. И пошел на прогулку, по наивности оставив копию приговора под матрасом.
— Вы боялись, что вас может ждать что-то подобное?
— Я до последних дней верил в успех своего дела, хотя приговор не был для меня неожиданностью. Я начал к нему готовиться с преодоления страха. Паники не было, но профилактику я счел необходимой. Поговорил с одним знакомым, он сидел. Тот сказал: «Ничего! Будешь там лепилой». «Лепила» — это фельдшер по фене. «Но будь осторожен — подойдет ворик, из-под ватничка топор покажет, скажет: давай бюллетень! Ну что поделаешь, давай…». Основное, на что себя настраивал: если будут пытаться унизить — давать сдачи, не уступать.
Страх — вот о чем я думал, расспрашивая Игоря Михайловича. Почти в каждом из нас сидит этот страх мира, осужденного законом, и страх стать осужденным самому. Во мне — с тех пор, когда некий милицейский старшина сгреб меня, студента, у станции метро «Колхозная» и, заведя в закуток сбоку от турникета, начал заполнять бланк допроса: «Давай рассказывай!» — «Что рассказывать?» — «Ночку у нас проведешь, вспомнишь что». Потом отпустили — накладочка, так сказать, вышла, но память осталась.
Страх вообще хорошо запоминается, не только мозгом, но и мышечной памятью, навсегда фиксирующей внезапную ледяную мертвость тела и дрожание ног. («Страх — та же химическая реакция, синтез метаболитов с соответствующими внешними проявлениями, поверьте мне как биологу», — сказал Терешин.)
— У меня удачное стечение обстоятельств. Я вхожу — все на прогулке, кроме одного человека: сидит кряжистый такой мужичок на нижней полочке. Привет, говорю, он тоже: «Привет».
— Так и сказали: «Привет»?
— Да, так и сказал. Оказалось, он, как и я, «хозяйственник», то есть «хищник», как нас называли. И он мне разъяснил с вопросительно-нежной улыбочкой: вот здесь грабитель лежит, здесь убийца, здесь бандит… А твое место, раз ты последним пришел, вот здесь, у унитаза. Вот в эту щелочку у стенки и клади матрас.
— Это считается худшим местом — «возле параши»?